Артель

Артель
Стихи

Акулина

Вдова жила за старой фермой

На берегу большой реки.

Была изба от речки — первой,

Сюда и плыли рыбаки.

 

Краснела горькая калина

За огородом, над водой.

И злая кличка — Магдалина —

Прилипла к бабе молодой.

 

В деревне, сплетнями богатой,

В мешке не спрячешь мужика,

Чьи лодки к пристани горбатой

Несла широкая река.

 

И взглядом детским любопытным,

В очках, с рахитной худобой,

За бытом вдовьим и постыдным

Я наблюдал за городьбой.

 

Ах, Акулина, Акулина,

Погасли окон огоньки,

Но та же старая калина

Цветет весною у реки.

 

И лодки крепкие другие

Стоят за старой городьбой,

И ходят женщины нагие,

Не осужденные молвой.

 

Ах, Акулина, Акулина,

То Магдалина, то Чума —

Крещеньем схоронила сына

И прибралась за ним сама.

 

И у натоптанной дорожки

От серых кнехтов до сеней

Давно не светятся окошки,

Кому-то нужного нужней.

 

А на обломанной калине

Скворечня старая жива…

Об Акулине-Магдалине

Прими, Господь, мои слова…

 

* * *

Юрию Кучумову

Ночью болят то колено, то локоть, меньше бы пил, не болели б, поди, время полнощное — копоть и деготь, память о женщине камнем в груди. Вспомню друзей, Николая и Мишу, — сразу горячей волной по душе, я голоса их далекие слышу с лодки, застрявшей в речном камыше. Жизнь коротка, и идешь чигирями, прыгаешь вверх серебристой плотвой, были друзья у меня рыбарями, если рыбарь, то, наверное, свой. Где их искать — на Оке или Каме, в теле прозрачном у царственных врат? Были друзья у меня мужиками, если мужик, то, наверное, брат. Русская жизнь или русская водка всех увела к полунощной звезде, тихо плывет плоскодонная лодка, тень на воде.

 

Артель

Рубили в лапу и в обло

И собирали из лафета,

И было в комнатах светло,

Наматерённо и напето.

 

Щербатый плотник, взяв топор,

Такие загибал побаски,

Что я их помню до сих пор,

Как деревенские колбаски.

 

Нам приносила молоко

Доярка в ветхое жилище,

Ей было близко и легко,

А мужикам потребна пища.

 

А ей потребен был мужик,

И был ей выделен артелью

Без шуток или заковык

Антоныч, с водкой и постелью.

 

И за фанерною стеной,

Не утрудив себя речами,

На весь сарайчик дровяной

Стонала женщина ночами.

 

Убито спали мужики,

И комары кругом звенели,

И паром северной реки

Тянуло в форточку и щели.

 

Мы уплывали впопыхах,

Стянув ремнями одеяла…

И, как положено в стихах,

На пирсе женщина стояла

 

На оплывающей заре,

С улыбкой горькой, неживою,

Не замечая, что в ведре

Листва и хвоя.

 

* * *

За нашей жизнью неудачной,

кривой на карте межевой,

живет себе поселок дачный —

неподцензурный и живой.

И три военных инженера,

не уходящих на покой, —

Мария, Катя, Гнутых Вера —

сидят над узкою рекой.

Им все америки до фени,

зато о Черчилле — сыр-бор

и удобрении растений

неугасимый разговор.

И мысль без всяких перекрытий

течет, как чистая вода,

и проникает вглубь событий,

давно ушедших в никуда.

А за рекою пашет трактор,

и грядки делает народ,

хоть термоядерный реактор

понятней тут, чем огород.

И, все постромки обрывая,

кого вовек не устеречь, —

летит прекрасная, кривая,

родная речь.

 

Пушкин

Черемушки или Битца;

черемуха, тополя,

понятные сердцу лица,

родная моя земля.

Черемухой город дышит,

дворы заросли травой,

и весь голубями вышит

пейзаж с заводской трубой.

Мне воздуха что-то мало,

а бронхи — как крючья рвут;

и вспомнить не может мама,

как внука ее зовут.

Но днем и бессонной ночью

из путаной головы

ведь каждую помнит строчку

любой — назови — главы.

Очков поправляя дужки —

без них уж совсем беда, —

вдруг скажет: «А все же Пушкин,

вот Пушкин — он все же да!»

И в голос добавит звука,

как сына зовя домой…

Ведь Пушкин важнее внука

и жизни давно самой.

 

* * *

Вере Кузьминой

Где в каждой щели жило по умельцу —

Легко чинить любую дребедень,

Ходили по парадным погорельцы

И нищенки из дальних деревень.

В обутке сбитой, вида никакого,

Как беженцы в минувшую войну.

Но из такого люда городского

Я с детства помню нищенку одну.

Она ходила, денег не просила,

Как божьи люди ходят по Руси.

Когда еду ей мама выносила,

Она шептала: «Господи, спаси».

И посреди ночного Ленинграда,

Спустя полвека, зримо вижу сам:

Все пять детей, погибшие в блокаду,

За ней идут по русским небесам.

 

* * *

Вмещаю в памяти, вмещаю год девятнадцатый другой — вокзал с чугунными печами в России, выгнутой дугой. Я через век смотрю и вижу, дышу и чую пот и гарь шинелей, сброшенных поближе к печи, и святочный январь пуржит и лязгает затвором, докурит, выбросит бычок и подберет за разговором, Ростов подложит под бочок. Из пулемета с водокачки над степью стылой и сухой свистят кубанская балачка и гутор кованый донской. И я — с оторванным погоном, с тупою болью нутряной — дышу махрой и самогоном и речью южною родной.

Как пулеметная тачанка, всегда готовая к войне, родная женщина, гречанка, — оттуда мне.

 

* * *

В степи августовской соловой

У старой столовой лежит

С посудою полулитровой

Непризнанных войн инвалид.

 

Недужный и бабам ненужный,

Лежит он на желтой траве,

Растерянный и безоружный,

С кубанкою на голове.

 

Он «Русскую» вечером купит,

Откупорит, ляжет мертво,

И как через труп переступит

Буфетчица через него.

 

Он пылью степной пропылится,

В ночной постучит общепит…

А утром проснется станица —

А он над станицей летит.

 

* * *

Холмы пологие за Керчью и куст, объеденный козой…

Вечерний воздух переперчен и сух, как склон перед грозой.

И в этой сухости и жаре на стульях, вытертых до дыр, сидят поджарые татаре, блюдут тандыр. И пахнет хлебом и жилищем, и догоревшим сушняком, асфальтом, выменем и пищей, овечьим кислым молоком. Тут тесто мнут, как судьбы рода, и вместо лозунгов и скреп с наречьем крепкого народа мешают хлеб.

Я преломлю самсу мясную, и выйдет пар, как дух живой, в грудную клетку и земную с луною и сухой травой. Пейзаж откатится налево — холмы и низкие дома, и запах чабреца и хлева, и жизнь сама.

 

* * *

Выйти в кунгурской Шадейке, встать на Онежской губе, утром черпнуть из бадейки щедро рассола себе. Запах вагонов купейных, хопперов грохот и пыль мальчик в летах нешутейных помнит как сладкую быль. Помнит он грохот деповский, вид на шестнадцатый путь, крепкий чаёк стариковский, краткое русское «будь» и, как другие языки непокоренных чужбин, длинные женские вскрики из тепловозных кабин. Жизни подъемная сила нам ни добро и ни зло — пресное тесто месила, крепко брала за крыло. Но в переулках московских, черт же ее побери, правда устоев деповских тукает слева внутри, где от весны сумасшедшей, с низкого неба сошед, женщины, в марте ушедшей, тающий след.